Как оценивают и за что ценят работы Дмитрия Крымова зрители? За театр в театре, за острый глаз и нестандартный взгляд большого художника, за честность и смелость быть собой, за нежное и бережное обращение к памяти, за детскую веру в сказку, за нешаблонный игровой юмор с идеальным покерфейсом, но чаще – за всё сразу. Всё это сразу счастливо соседствует в каждом его спектакле и складывается в единое высказывание, о глубине которого говорят «копать и копать». Всё это сразу встретилось и в премьере «Костик», выпущенной Дмитрием Крымовым в Театре имени Пушкина по мотивам чеховской «Чайки». Встретилось, но, увы, не сложилось в единое высказывание. Прекрасные скетчи, мощные соло, глубокие смыслы, искромётные диалоги, анекдоты и гэги рассыпались и забились по сцене заводными рыбами, разлетелись радужными пузырями, которые не сливаются в один большой шар, а лопаются при стыковке, завершая свой цикл.
Впрочем, обиднее всего было искать, но не найти то, ради чего. Невозможно поверить, но в «Костике» не проявляется тот терапевтический, очистительный, если угодно – катарсический «эффект Крымова» – эмоциональные качели. Это когда, доведя зрителя до комедийного пика, режиссёр отпускает его руку и подталкивает вниз, в бездну самой драматической драмы. Это когда слёзы вытекают из твоих глаз от смеха, но вытираешь их уже не ты, а другой человек – проживший боль, скрытую за иронией, и любящий каждого героя на сцене и в жизни. По мотивам «Чайки» у Крымова получился жёсткий и жестокий спектакль, в котором много смешного, но не хватает любящего. Не спасли ситуацию ни осенний шарм богемной дачи (художник – Валентина Останькович), ни грациозные па-де-де, ни Шарль Азнавур с Аллой Пугачёвой, ни славный пёс Атрей. И оправдания в духе «это не мы жестокие, это жизнь жестокая» здесь, увы, не работают.
Потому что работает хард-кор: чеховские герои у Крымова – загнанные лошади, уставшие тянуть экипаж, и к ним не испытываешь человеческих чувств. Аркадина Виктории Исаковой – пожалуй, самое мощное соло в этой упряжке (большая во всех смыслах роль и сыграна масштабно, широко, бескомпромиссно, при этом изящно в нюансах). Ира впряглась в жизнь, чтобы быть звездой, но скачка её утомила. К своим 45, достигнув многого, она смертельно устала – манипулировать, вкалывать, брать на себя ответственность за чужие решения. Устала петь, как примадонна (а вокал у Исаковой – заслушаешься!) и цепляться за мужика мокрыми трусами.
Мужик тоже утомился: поэт-песенник Тригорин (Александр Матросов) устал от незаслуженной славы, от душной властной женщины, от тотального непопадания в бит и в топ-10 свежих метафор. Влюблённость наивной провинциалки, как дешёвый релаксант, ненадолго снимает усталость, чтобы вскоре удвоить тяжесть непосильной писательской ноши и истощение всего Бориса Алексеича.
Наивная провинциалка Заречная (Мария Смольникова) держится, пожалуй, бодрее остальных. На голом во всех смыслах энтузиазме она ползёт в направлении сцены и таланта, неустанно подбадривает себя волшебными мечтами о славе и любви, восторженно ввязывается в любую театральную дичь («Я актриса, актриса!!!») и ловит надежду, как улетающий мыльный пузырь. Усталость Нины перешла в хроническую форму – в гнетущее ожидание будущего без шансов на счастье в ремесле, в любви, в принятии самой себя. В финале утомлённая Нина, как обещанная невеста Елена Прекрасная, садится на серого волка и удаляется в сказку через зрительный зал на глазах у давно утонувшего Костика.
Панибратским «Костик» Крымов назвал Константина Гавриловича Треплева. Роль хоть и стала заглавной, но несерьёзное имя лишило юношу последней возможности что-то значить в этой жизни. Заодно режиссёр лишил героя рук. Действительно, зачем сыну руки, если руки (золотые!) есть у матери? Безрукого сына тяжело воспитывать, зато легко утопить в любой момент (Костик, хладнокровно «замоченный» Аркадиной, половину спектакля лежит не шелохнувшись головой в воду). Сложная роль досталась Александру Дмитриеву – ребёнок, который морально умер, едва родившись, и дожил до юности, безуспешно пытаясь порадовать мать. В итоге Костик вываливает на Нину не любовь, а всю накопленную с младенчества усталость, подавленность и отвращение к жизни. Он бы и рад застегнуть пуговицы на спинке её платья, да нечем. Настолько нечем, что даже стреляться приходится с ноги.
Ещё один «загнанный» персонаж, получивший в постановке заметно больше внимания, чем в других театральных «Чайках», – Шамраев. У Крымова он человек-транспарант, человек-агитка, человек-умчестьисовесть, и Борис Дьяченко мастерски передаёт усталость заезженной пластинки с записью доклада на …дцатом заседании Культпросвета. Шамраев–Дьяченко несёт в зал разумное-доброе-вечное, но пиджак с трениками выдают в нём жертву идеологии, а публика привычно смеётся, учуяв «советский» след. Всё так, но при ближайшем рассмотрении шамраевские олдскульные истины не кажутся такими уж нелепыми. «Приоритет духовного над материальным», «культура как ядро национальной самобытности», «никакие эксперименты над формой не могут оправдать отсутствие содержания» – если вдуматься, в этих словах больше правды, чем во всесильной «новой искренности».
А что есть новое и прогрессивное, если нет в нём фундаментальных смыслов? Оно как мыльный пузырь – красивое и пустое: радужные краски, тонкие стенки, сиюминутное шоу, короткая жизнь. И новые театральные формы – как харьковские протезы – порой больше мешают, чем помогают. Без рук на сцене лучше: вечно не знаешь, что с ними делать. Да и с театром не знаешь, что делать. Костик, например, считал, что без театра как без рук, а потом понял, что без театра очень даже можно – в итоге застрелился. Жестокий мир, жестокий театр. Холодно, пусто, страшно.